Часто страх рождается из неизвестности.
Мы поднялись километров на десять по извилистой Валуйке — притоку Клязьмы — и не успели вернуться засветло, заплутавшись в ее старицах и протоках.
Решив заночевать, высадились на берег. На небе — ни звездочки. Огромные мрачные сосны угрюмо шумят вершинами. Лес полон неведомых шорохов. Днем такой открытый, шумный и щедрый на красоту, ночью он вдруг становится мрачным и враждебным.
В каждом нечаянном шорохе слышится предостерегающий шепот: «уйди…» И непонятный страх перед этим заговором леса и ночи гонит человека на огонь, к жилью, к людям…
А куда уйти нам, если кругом вода, и кажется, что сидим на острове. И главное — место-то совершенно незнакомое. Страшно за дровами пройти, страшно слово сказать, а откуда страх — не поймешь.
— Черт знает, куда заехали, — ворчит дядя Коля.
Я с опаской отхожу от костра за сучьями. И вдруг в той стороне, где мы оставили лодку, раздается ужасный, как нам кажется, грохот. Хватаю ружье, бежим туда… Все спокойно, никого нет, лодка, привязанная к дереву чуть-чуть покачивается на волнах. Но вот набежала волна побольше, и — опять тот же грохот! Оказывается, оставленный нами в лодке, топор, съезжает по ее железному борту и гремит.
Смущенные, возвращаемся к костру, но страх не проходит. Сосны шумят, перешептываются. И сквозь их шепот слышим отчетливые шаги по палому прошлогоднему листу. Ближе… ближе… Замираем, прислушиваемся. Кто-то остановился за кустами, выжидает. Кто же покажется, кто?! Но — нет, повернул, уходит, шаги удаляются, замирают вдали.
— Вот проклятое место, — говорит дядя Коля. — Давай спать.
Засыпаем на несколько часов, а рассвет прогоняет все страхи. Ветер утих, молчат сосны, жидкий синеватый свет пронизал весь лес, плавают пласты тумана. Видим, что и место-то знакомое, только подъехали к нему с другой стороны. Соображаем теперь, чьи шаги слышали ночью. Наверно, барсучишка или зайчишка трусливый. В тишине по сухому листу его шаги показались нам тяжелой поступью страшного существа.
Долго потом мы смеялись над нашим напрасным страхом.
В дубовом лесу напали на грибное место. Белых грибов — дубовиков было, как говорится, хоть косой коси.
Сначала мы очень обрадовались, набили грибами доверху мою охотничью сумку и еще хотели набрать в заплечный мешок.
Но странно! Пропало всякое желание собирать эти грибы, которые совсем не надо было искать, а — нагибайся и бери, сколько хочешь.
Видно, только тот гриб хорош, с которым вволю наиграешься в прятки и в поисках его надышишься лесным воздухом, наслушаешься пения птиц, насмотришься красоты лесной.
Бакенщик Зосима Павлович обувался в лапти, но не потому, что сапог не было, а — ноги болели. Свою землянку на берегу Клязьмы он сложил из толстых сосновых бревен в два наката — на сто лет. В землянке у него чисто, пахнет сосной и сухой землей, в углу сложена печка. Топит ее Зосима Павлович только осенью, а летом варит обед на кирпичном очажке поодаль от землянки. На зиму он перебирается в город к сыну.
Однажды Зосима Павлович целый день трудился по своему хозяйству — копал картошку, выдалбливал из толстого осинового бревна ботничок, плел новую сеть, сходил в лес за груздями, выложил камнем светлый родник. А вечером, сидя на опрокинутой лодке и покуривая, сказал:
— Вот какой сегодня день просторный.
— Длинный? — поправил я.
— Да уж не длинный: заосенело, какой об эту пору длинный!
— А как же — просторный?
— Сделал я много, вот и — просторный.
Значит, — подумал я, — и короткий зимний день можно сделать «просторным», если не сидеть сложа руки.
Третий день не показывается солнце. Низкие облака валами перекатываются по небу, точно что-то густое и серое кипит в огромном котле, разбрызгивая тяжелые капли.
Алеша и Севка приуныли. Сидят у окна, тоскливо смотрят, как буйный ветер треплет мокрую листву старого клена, проносит взъерошенных галок, срывает с прохожих шапки и платки. Для ребят такая погода — крушение давнишней мечты о поездке. со мной на рыбалку. Я понимаю это, но утешать не хочу. Я жду, — вдруг кто-нибудь из них вскочит с места и решительно заявит:
— А шут с ней, с погодой! Едем!
Они давно уже заняли свои наблюдательные посты у окна и, как только заметят голубую проталину среди облаков, вздыхают с надеждой: «Кажется, проясняется…»
Благодаря их стараниям моя комната являет собой странную смесь кабинета культурного человека с жилищем охотника и рыболова времен доисторических. Под столом, на диване, за книжным шкафом валяются вороха прелых сетей, воняющих тухлой тиной; ржавые котелки; веревки различной толщины; крючки; пыльные, изъеденные молью валенки для пыжей и тому подобная дрянь. Все это увенчано допотопным шомпольным ружьем, которое нельзя трогать без риска для жизни.
По поводу этой шомполки Севка сказал мне:
— Это мне двоюродный дед Микешин дал, сторож. Ему новую выдали, с затвором!
Вскинув шомполку к плечу и целясь в угол, спросил: